Виктор Ерофеев
Виктор Ерофеев
Русский писатель, литературовед, радио- и телеведущий
В России возможно все. Памяти Эрнста Неизвестного
Имена
10.09.16 / 09:09

Так говорил Эрнст Неизвестный. То ли метафора, то ли диагноз. То ли черное, то ли белое. Как надгробье Хрущева - может быть, самое лучшее, что он создал. Потому что это не только о Хрущеве, но и о себе. Не столько даже о Хрущеве, сколько о Неизвестном. Художник достигает невозможного лишь тогда, когда выворачивает себя наизнанку. Остальные подходы лишены озарений. Толстой режет себя на куски: он и Болконский, и Пьер Безухов, и Николай Ростов, в чем-то Курагин, а еще отец Болконского и даже Наташа Ростова. И это все вместе создает «Войну и мир» – тему, которую судьба щедро предложила Неизвестному. В ответ он создает великолепную бронзовую эстетику, устроив заворот кишок своей же собственной героике, вогнав в нее несовместимые друг с другом пары физических и метафизических пертурбаций. Голова Хрущева на памятнике – чудо искусства. Неизвестный приезжает с головой на открытие памятника, поднимается на ящик, присобачивает голову. Голова как будто вращается, словно волчок. По ней летят десятки выражений лица: от хитрой улыбки до глупой рожи. По принципу: в России всё возможно.

Неизвестный считал себя гением. Ему был выделен сказочный путь испытаний, запредельных бед и запредельных побед. Не биография - житие.

Житие сделало ему государство, как и Бродскому. Хрущев особенно постарался, 1 декабря 1962 года придя в Манеж на 30-летие МОСХа. Они сцепились в неравной борьбе: весь государственный ресурс в лице главного коммуниста планеты и невысокий, коренастый человек, уралец из семьи лишенцев. Когда глава партии и государства обозвал скульптора за его фабрику уродов пидором, тот предложил Хрущеву привести полк баб и посмотреть, кто из них лучше с ними справится. Такое предложение вряд ли пришло бы в голову даже Гаргантюа и Пантагрюэлю. Это был один из пиков гениальности Неизвестного.

Памятник работы скульптора Эрнста Неизвестного на могиле советского партийного и государственного деятеля Никиты Сергеевича Хрущева

Я представляю себе состязание Хрущева и Неизвестного. Но вместо скульптуры такого состязания Неизвестный в ту же ночь вылепил непобедимого и поверженного Орфея, еще одну пару антиномий. Еще одно терзание метода социалистического реализма. Не тонкое издевательство над ним, вплоть до экзистенциального предела, свойственное Илье Кабакову, а именно выворачивание его корня.

Отрицая эволюцию своего творчества, Неизвестный до конца остался верен схватке с соцреализмом, за которым охотно признавал силу. Он сам был приварен к нему страстью к монументальности (эта страсть отпугнула Сартра, увидевшего в ней влечение к тоталитаризму). А также своей романтикой, взятой из русского представления о надежде, что умирает последней, наконец, инфантильной философии шестидесятников, вошедшей в него вместе с пьянством всего его поколения.

Если бы Мамаев Курган доверили ему, разница между Вучетичем и Неизвестным в ту пору была бы минимальна. Более того, вполне могло быть (как говорили знающие люди), что Неизвестный подсказал Вучетичу главную идею монумента, Какой бы тогда стала судьба бунтаря? Но судьба на то и судьба, что альтернативы нет и не будет. Помимо гения он называл себя вором, кравшим бронзу, алкоголиком, скупо хвастаясь, что может выпить пару бутылок водки, не пьянея, но дальше, приняв коньячную добавку, опьянеть полностью и окончательно. После его смерти я посмотрел десяток его видеоинтервью разных лет разным каналам и похожим друга на друга подобострастно кивающим ему моложавым журналистам.

Скульптура Древо жизни

Эти интервью (вместе с одновременным показом его работ) говорят скорее не о гениальности, а о бренности. Видно, как еще совсем недавно мысль этого человека была разукрашена яркими словами и интонациями, а проходит совсем чуть-чуть, и человека пожирают слабость, болезни. Он становится пергаментным, напряженным, беспомощным, самоповторяющимся. Остаются одни только черные, горящие сквозь слезы глаза. Я смотрел на 90-летнего гения и вспоминал своего отца того же возраста. Как он часто падал перед смертью. Как ушла близкая память и остались далекие воспоминания. Как нервничал он, понимая, когда его увозили врачи в больницу, что домой уже не вернется, но он держался, из последних сил.

Старость – издевка над человеком. И это бессилие добавляется в агонии мнительностью художника, который умеет слишком хорошо чувствовать и понимать. Мераб Мамардашвили считал его природным философом. Глядя на его главную работу «Древо жизни», я старался понять смысл этой философии. Неизвестный видел крест как основу лица, как птицу в полете, как мир в его бедах. Он говорит в интерью, что он верующий. Но верит не в деда с бородой. А – в высший разум.

Да, высший разум. Но отношение высшего разума к человеку так часто бесчеловечно, так слабо прописано и так высока стена отчуждения! Я вижу в «Древе жизни», над котором автор работал сорок лет, огромный ком тел и идей. Ком куда-то катится, объединяя все и вся с непонятной целью.

Он говорит, что он не либерал, что в искусстве он - диктатор и император. Он говорит, что памятник Дзержинскому можно поставить обратно на место. Памятники не должны бегать. А что тогда нужно было делать в Германии после войны? Всё оставить?

Он говорит, что ребята из КГБ помогали ему выжить. По его словам, они думали почти так же, как он. В те времени они были бывшими фронтовиками. Но погром его московской мастерской? Кто разбил все гипсовые заготовки, плод многолетней работы? Почему эти славные ребята не уберегли товарища по битвам от этого ужаса? Кто написал на щите красной краской: «Убирайся вон, бракодел!»?

Памятник другу скульптора  философу Мерабу Мамардашвили в Тбилиси

Его пытались приручить. На памятной встрече Хрущева с интеллигенцией Фурцева под столом гладила его по колену и шептала, когда он слушал крики Хрущева: «Не озлобляйтесь!» Другое колено гладил его друг Евтушенко. Я вижу заглядывающие в душу Неизвестному глаза Фурцевой, нервной, безмерной соблазнительницы, которая не только гладит, не только «не озлобляйтесь», но которая затем произносит кокетливые слова: создайте что-нибудь красивое, гладкое.

Я видел раз Фурцеву в деле. Она принимала Мориса Дрюона в Кремле. Я был переводчиком. Она сломала об колено Дрюона, вынула слова кремлевской лояльности из Плисецкой и посмотрела на меня, молодого парня, странным, пронзительным, неминистерским взглядом.

В этом материальном мире мне попадались многие из друзей Неизвестного. Он летал высоко, до небес польского Папы Римского, которому он подарил одно из своих скульптурных распятий, но московские друзья Неизвестного были мне доступны, и почти неизбежно произошла наша единственная встреча. Скорее всего, в 1988 году, когда я приехал в Америку в первый раз. Я позвонил Аксенову в Вашингтон, и мы встретились после восьми лет разлуки в Нью-Йорке. У нас к тому времени сложились непростые отношения, но мы сделали над собой усилие и попытались вновь подружиться.

Аксенов отвел меня в дорогой лобстерный бар в центре Манхеттена. А потом сказал:
– Хочешь, поедем к Неизвестному?

Мы поехали. Я относился к Неизвестному со сдержанным интересом. Я знал о его мировом величии, но сущность его работ не увлекала меня. Я не был поклонником ни его иллюстраций к Данте и Достоевскому (они казались мне какой-то необязательной паутиной), ни его монументов. Меня увлекала его былая московская смелость.

Мы куда-то приехали, в некую мастерскую. Он встретил нас радушно, все показал, объяснил. Но был хмур. Гипсовые заготовки смотрели на нас со всех сторон. Приехавший из Москвы, я был ему интересен одной, тогда всех волновавшей темой: перестройка – это смена модели власти или всего лишь заговор КГБ?

Я изложил свои соображения оптимистического порядка. Я был совсем еще никем, подельником Аксенова и гостевым профессором русской литературы в Вермонте, и мои слова летали по мастерской легче пуха. Оба мэтра слушали меня лишь потому, что им была важна оптимистическая версия событий. Мы поговорили, потоптались, рассматривая работы, и вышли. Я не почувствовал его харизмы, но искренне поблагодарил Аксенова за показ мирового кумира.

Теперь я слышу, что одиночество – его профессия, что он ненавидит тусовки (после бешеных московских загулов). Однажды он взял и сжег все визитки знаменитых людей, с которыми познакомил его Ростропович. Я помню, что я взял у Неизвестного телефон, но так никогда и не позвонил, хотя в те времена нередко бывал в Нью-Йорке.

Теперь я узнал, что он называл свой стиль одушевленным барокко. Бог весть, что это такое! Но многие эстетические ходы и темы зарифмовывают его с Микеланджело. Теперь я знаю, слушая его на своем компьютере, что его ангел-хранитель и повелитель судьбы писал его жизнь по законам плохой литературы. Я отношу всё это к замечательному чувству юмора обоих. Сын врача, мальчик из интеллигентной еврейской семьи, он становится дворовым драчуном, чтобы выжить. Жестокая военная школа в Кушке. Десантные войска. Война.

Вы убивали? – интересуется интервьюер.

А что еще делать на войне? Он хорошо помнит, как ворвался в немецкую траншею. Было убито двенадцать человек. Но я вижу: вопрос его коробит.

Дальше его собственная клиническая смерть, мистическое воскрешение благодаря бытовому хамству санитаров, грубо сбросивших его труп на пол, отчего он ожил и закричал от боли. И пришла судьба в образе санитарки и спасла его. А что он видел в течение клинической смерти? Он задумывается: об этом может написать только Кафка.

Неужто так всё хреново?

Он аморален и морален в одном лице. Это свойственно гениям эпохи шестидесятников. Быть аморальным лично, но моральным общественно. Водить девок в мастерскую, но трахать их не потому, что они твои поклонницы – аморально играть на высоких чувствах своего искусства! – а потому что по пьянке очень хочется. Или знаковая история с Сергеем Хрущевым: Тот предложил скульптору пачку денег за великий монумент отцу, которого Неизвестный смело сравнивал с Черчиллем и который хотел, чтобы его бывший враг, говно собачье, сделал ему надгробье. Дело происходит в машине. Неизвестный отказывается от денег. Сын Хрущева настаивает. Неизвестный берет и выбрасывает деньги в окно машины. Чтобы москвичи помянули Хрущева!

Дикий театр! В те нищие времена, когда люди откладывали деньги на свои похороны, экономили всю зиму, чтобы дети могли поесть летом фрукты… В конце жизни он сожалел об этом. Черное и белое в хрущевском надгробье соединялись в нем не самым элегантным образом.

Эрнст-Неизвестный. Магадан. Распятие

Но он и не думал быть элегантным. Он замыкается в себе, не признает новых явлений. Его не интересуют ни Энди Уорхолл, ни принцесса Грейс Келли. Вместе с Ростроповичем он готовится к празднику Шостаковича в Америке. Ростропович говорит, что они работают между делом и все же у них все ладится, в отличие от других. Ответ очевиден: мы гении!

Я работал с Ростроповичем полтора месяца над оперой «Жизнь с идиотом» в Амстердаме в 1992 году – он был режиссером и энтузиастом постановки – вот, пожалуй, моя единственная параллель с житием Неизвестного. Но для меня Ростропович раскрылся иначе. Своей выносливостью и сосредоточенностью.

Итак, все идет по законам плохой литературы, которой зачитываются миллионы: клиническая смерть, многомесячная жизнь на костылях и с морфием от боли, работа истопником у корифеев соцреалистической скульптуры, вскрытие вен от отчаяния в начале 1950-х годов, великий взлет, красивый пролет над миром и эти слезящиеся от старости глаза, две сердечных операции, дальше операция на мозге, успешная, остались одни горящие глаза, твердость губ, пара матерных слов и два любимых стихотворения. Не спи, не спи, художник, - призывает Пастернак. И Гейне. Стихи о том, что новые птицы поют по-новому, но старые уши их не воспринимают. Такая философия гения. Но стойте! Уезжать из Советского Союза ему совершенно не хотелось. Почему? Потому что в России всё возможно. И для Неизвестного это всё-всё обратилось в каменные слезы, в суровый памятник в Магадане жертвам утопического, как он говорил, мышления.

Но разве те, кто посылал людей на Колыму, страдали утопизмом? Они страдали приступами страха, как и все остальные, и эта паника, независимо от систем и религий, приходит в конце концов к человеку в образе страха смерти. А мудрость стариков? Неизвестный неумолим: мудрость – это оттого, что ты уже смотришь на жизнь посторонним взглядом из гроба, не можешь больше ни прыгать, ни бегать, как раньше, все болит. Но хочется проклятой энтропии сопротивляться.

И скульптуры Неизвестного достойно сопротивляются энтропии. Поднимая в небо протестующую бронзовую руку.

 

Поделиться: